larvatus: (rock)


Еврейский анекдот наоборот:
— Мойша, а ты знаешь, что Жора — пидорас?
— Что, он занял денег и не отдаёт?!
— Да нет, в хорошем смысле.

Une histoire juive à rebours :
— Moishe, tu savais que Gégé est un pédé ?
— Quoi, il a emprunté de l’argent et ne le rembourse pas ?
— Non, dans le bon sens.

The contrary of a Jewish joke:
— Moishe, you know that Gerry is a fag?
— What, he borrowed money and refuses to repay?
— No, in a good way.



Tenue de soirée vingt-sept ans après:

larvatus: (Default)
Среди нас оказался вчерашний школьник, мальчик с нефритом, на строжайшей диете. Вся еда ему не годилась, вся без исключения. Но кто это будет учитывать в бараке? Жри, что дают! Узнал об этом старик, отсидевший по тюрьмам семнадцать лет, принес назавтра пару плиточек шоколада. На свои купил, на запрятанные деньги.
    — Кто против них, — сказал, — тот мой друг. Где бы их ни давили, я рад.
    Это он притащил горстку конфет, пачку вафель, белый хлеб для школьника. В жестокий шмон умудрился пронести под стелькой ботинка еще одну плитку шоколада. От тепла шоколад расплавился, потек, пропах лишним запахом: пришлось его выкинуть.
    — Феликс Кандель, Зона отдыха, 1979
larvatus: (Default)
В 1989 году на кампусе Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе меня окликнул хасид.
—Молодой человек, вы еврей?
—Предположим, что да.
—Не хотите ли исполнить мицву, наложив тфилин?
—Спасибо, я это уже пробовал. Ничего из этого не вышло.
—Как это так? Исполнение мицвот является Вашей обязанностью.
—Наши мнения расходятся. Я так не считаю.
—А что же Вы считаете? Скажите, кто по-Вашему самый мудрый человек в мире?
Разговор явно шёл по направлению к Менахем-Мендлу Шнеерсону, предполагаемому Божьим помазанником. Я решил резко изменить курс.
—Я считаю, что самым мудрым человеком в мире на настоящий день является Алонзо Чёрч.
Хасид взволновался.
—Как так? Кто это такой?
—Это мой учитель логики. Он преподаёт в нашем университете. Если хотите, я могу Вас познакомить.
—Нет, спасибо… не надо.
На этом разговор и закончился.

Чёрч научил меня, что ничьё мнение никогда не является, и не может быть решающим. К сожалению, его больше нет в живых. В качестве нынешнего авторитета, я назову Карло Гинзбурга.
larvatus: (Default)
Человек стремится всю жизнь не быть посредственностью (חוצפה, если не ὕβρις), или хотя бы не осознавать себя оною (tragische Konflikt, не ἁμαρτία, а ἀμαθία). Кончает посредственным скандалистом—не в силу лени, и не за неимением таланта, а из-за провинциальной ограниченности.

В Париже или Берлине пожалуй вышел бы Доминик Стросс-Кан или Даниэль Кон-Бендит; в Лос Ангелесе или Нью Йорке—Майкл Милкен или Эл Франкен. В Питере знаменательно произошёл Виктор Леонидович Топоров.
larvatus: (Default)


СТАРЫЙ ДОБРЫЙ ЙОСИФ

1. Ах, Йосиф, Йосиф, старый добрый Йосиф, —
Какие есть на свете имена.
Состриг ли ты свою больную мо́золь,
Иль до сих пор она тебе нужна?

Ах, Йосиф, Йосиф, славный, добрый Йосиф,
Состриг ли ты любимую мозо́ль?
Зачем чтоб наступали все,
Лучше, чтоб упали все.
Выставить лишь ножку ты изволь.
Припев:

С добрым утром, тётя Хая, ой-ёй-ёй.
Вам посылка из Шанхая, ой-ёй-ёй,
А в посылке три китайца, ой-ёй-ёй,
Три китайца красят яйца, ой-ёй-ёй.




2. Я как-то встретил Йосифа на рынке,
Он жидкость от мозо́лей покупал,
В зубах держал сметану Йосиф в крынке,
Ну, а руками мо́золь обнимал.

Хотел я поздороваться с ним чинно,
Улыбку сотворил и шляпу снял,
Но Йосиф вдруг заметил тётю Хаю,
Нырнул кормой и мимо прошагал.
Припев.
3. Так вот она какая, тётя Хая,
Йосиф, видно, с нею не в ладах.
Ей кто-то шлет посылки из Шанхая,
А Йосиф умирает в мозоля́х.

Но Йосиф сострижет больную мо́золь
И кой-кому намнёт еще бока,
И вспомнит он тогда про тётю Хаю
И ей подставит ножку, а пока…
Припев.
2-й и 3-й куплеты исполняются на мелодию первой части 1-го куплета.

За основу мелодии песни взят фокстрот “Джозеф” (музыкальная обработка А. Цфасмана, не позднее 1941 года). Слова и мелодия записаны с голоса Г. Димонда не позднее 1980 года.


Шел трамвай десятый номер… Городские песни. Для голоса в сопровождении фортепиано (гитары). / Сост. А. П. Павлинов и Т. П. Орлова. СПб., “Композитор – Санкт-Петербург“, 2005. Переделка песни 1920-х гг. “Тетя Хая” на мелодию фокстрота 1920-х гг. “Joseph“. Написана в начале 1970-х годов в Ленинграде Рудольфом Фуксом для Аркадия Северного.

Из книги Игоря Ефимова и Дмитрия Петрова “Аркадий Северный, Советский Союз!” (2007):
Ну, и наконец, Фукс даёт “путёвку в жизнь” ещё одной тёте, в пару к тёте Бесе, – тёте Хае!!! На мотив джазовой мелодии 20-х годов “Joseph” ещё с нэповских времён были известны весёлые куплеты с припевом про трёх китайцев. Рудольф знает же только припев, и дописывает к нему куплеты опять-таки сам. И, что особенно примечательно, на основе “личных впечатлений“, привезённых им всё из того же Бердичева:
      Ах, Ёзель, Ёзель, старый, добрый Ёзель,
      Какие есть на свете имена!
      Состриг ли ты свою больную мoзоль,
      Иль до сих пор она в тебе видна?
“…Именно Ёзель, а не Йозеф, как стали потом петь. Так звали дядю моей жены. И мозоль у него была, и все об неё спотыкались. Вот я про это и сочинил песню” – так рассказывал об этом Рудольф Фукс. История, действительно, куда как содержательна… Что не помешало, однако, стать этой песне очень популярной. “Как раз в это время кто-то нам принёс кассету с записями Аркадия Северного. Голос Аркаши всем очень понравился, но песни на кассете были не очень интересные, кроме одной – про тётю Хаю. А точнее – про дядю всем известного Рудика Фукса, про которого Рудик эту песню и написал, и которого звали Йозеф. Мы её выучили, и первый раз сыграли на дне рождения нашего официанта, которого тоже звали Юзя. Песня настолько понравилась народу, что мы её стали играть каждый день раз по десять на заказ” – так вспоминал потом о своих впечатлениях от этого поэтического шедевра будущий “Брат Жемчужный” Евгений Драпкин.
ВАРИАНТ

Йозеф

Ах, Йозеф, Йозеф, старый добрый Йозеф, —
Какие есть на свете имена!
Состриг ли ты свою больную мо́золь,
Иль до сих пор она в тебе жива?

Ах, Йозеф, Йозеф, старый добрый Йозеф,
Состриг ли ты любимую мозо́ль?
Лучше чтоб не знали все,
Лучше чтоб упали все, …
Выставить лишь ножку ты изволь!

С добрым утром, тётя Хая, ай-ай-ай!
Вам посылка из Шанхая, ай-ай-ай!
А в посылке три китайца, ой-ой-ой!
Три китайца красят яйца, ой-ой-ой!

Я как-то встретил Йозефа на рынке, —
Он жидкость от мозо́лей покупал.
В зубах держал сметны Йозеф крынку,
Ну а руками — руками мо́золь обнимал.

Хотел я поздороваться с ним чинно,
Улыбку сотворил и шляпу снял, —
Но Йозеф вдруг заметил тётю Хаю, —
Вильнул кормой — и мимо прошагал!

С добрым утром, тётя Хая, ай-ай-ай!
Вам посылка из Шанхая, ай-ай-ай!
А в посылке три китайца, ой-ой-ой!
Три китайца красят яйца, ой-ой-ой!

Так вот она, какая тётя Хая, —
И Йозеф с нею, видно, не в ладах, —
Ей кто-то шлёт посылки из Шанхая,
А Йозеф умирает в мозоля́х!

Но Йозеф сострижёт больную мо́золь
И кой-кому, ой, кой-кому намнёт бока!
И встретит он тогда и тётю Хаю,
И ей подставит ножку, а пока…

С добрым утром, тётя Хая, ай-ай-ай!
Вам посылка из Шанхая, ай-ай-ай!
А в посылке три китайца, ой-ой-ой!
Три китайца красят яйца, ой-ой-ой!

Тексты песен из репертуара Аркадия Северного, Тихорецкий концерт (1979 г.).

JOSEPH! JOSEPH!
(Sammy Cahn / Nellie Casman / Saul Chaplin / Samuel Steinberg)



The Andrews Sisters - 1938

A certain maid I know, is so afraid her boy
Will never ask her, will she name the day
He calls on her each night, and when she dims the light
It’s ten to one that you would hear her say

Oh Joseph, Joseph, won’t you make your mind up
It’s time I knew just how I stand with you
My heart’s no clock that I can stop and wind up
Each time we make up after being through

So listen Joseph, Joseph time is fleeting
And here and there my hair is turning grey
My mother has a fear, wedding bells I’ll never hear
Joseph, Joseph, won’t you name the day

Oh Joseph, won’t you name the day
Oh Joseph, won’t you name the day
Oh Joseph, won’t you name the day
Name the day, name the day

Oh Joseph, make your mind up
It’s time I knew just how I stand with you
My heart’s no clock that I can wind up
Oh Joseph, each time we make up after being through

Oh Joseph, Joseph, Joseph, time is fleeting
And here and there my hair is turning grey
My mama has a fear, wedding bells I’ll never hear
Oh Joseph, Joseph, Joseph, won’t you name the day

Oh Joseph, won’t you name the day
Oh Joseph, won’t you name the day
Oh Joseph, won’t you name the day
Name the day, name the day



Also recorded by: Stanley Black; Ruby Braff; Café Accordion Orch.; London Festival Orch.; Glenn Miller; Russ Morgan & His Orch.; Gus Viseur.
larvatus: (Default)
Все поэты — жиды. Все демократы — пиндосы.
larvatus: (Default)
Melor Sturua reviews the movie The Last Argument of Kings [a remake of Seven Days in May] by the studio Ukrtelefilm:
    The movie shows the tycoons of the military-industrial complex, concerned about the readiness of the President of the U.S. to reach arms control agreements with the Soviet Union, organize a conspiracy against him. But the Pentagon “hawks” have no need to dive into the White House. The Reagan administration is pursuing a course that pleases the militarists.
    As a rule, American film and television, in turning to the Soviet themes, create anti-Soviet and anti-Russian, and therefore inhumane films.
Moscow News № 35, dated 31 August 1986

25 years later, anti-American rhetoric is no longer the official discourse in Russia. However, it is still in demand, as the Moscow News has determined after talking to the political scientist Aleksandr Dugin, head of the Department of Sociology of International Relations at Moscow State University.


Today, there are many more reasons to hate America, than 25 years ago. In the era of the Cold War there were two relatively comparable ideological models, the two poles—the socialist and the capitalist, two adversaries in an ideological war. Then we exchanged “pleasantries” based on our world-views, and anti-American sentiments coincided with the defense of the socialist system and the interests of the Eastern bloc.
    Since then, the Eastern Bloc fell, and the world has become unipolar. Today there exists the center, and the fringe comprises all that is not America or its direct vassals. The fringe feels the pressure of a new American empire, feels the U.S. sucking out all its resources, suppressing it, conducting a thoroughly imperialist colonial policy. And those who now oppose the U.S., comprise all of mankind, all countries facing a threat of becoming the next target of colonization and imperialist aggression by the U.S. Political scientist Samuel Hungtington proposed a formula: “The West Against the Rest”. But “the Rest” also have something to say in this situation, so that you can turn it around: “The Rest Against the West”, all the rest, except for America, against America.
    In his time, prince Trubetzkoy, founder of the Eurasian movement, wrote an important book, Europe and Mankind (meaning that Europe is opposed to mankind and mankind is opposed to Europe). And according to Trubetskoy, what unites the mankind is its aversion for European expansion. Today the center of the West has shifted across the ocean, and the one trait common to the planet of men, is the hatred of its U.S. hegemon.
    After the intervention in Libya, it is clear that Western interests and Western values ​​differ drastically. The words proclaim human rights, humanism, tolerance, democracy, and freedom;the deeds seek oil, power, occupation, and invasion. That is why the hatred of America is now not merely a common ground of “the Rest”, all the remainder of the world. This hatred is by and large becoming the force that unites the people of Europe as a part of the pro-American “West”, and even a large segment of Americans. America is hated by everyone, even by the Americans. Anti-Americanism is perhaps the main force that unites mankind. Anti-Americanism becomes a synonym for self-determination of man, the man of the fringes seeking a multipolar free world. Therefore, “Death to America” ​​should be written as a slogan on the shield of all those who want a humane world order. As long as America has not been ruined, annihilated, and crushed in its imperialist effort to impose its hegemony upon everyone, we will subsist under a constant threat of recurrence of Libyan, Iraqi, Afghani, and Serbian events. The fight against America must proceed not only with words but also with hearts and minds, and most importantly, with actions. America must be terminated. People who do not hate America today, are not people at all. They are victims of Western propaganda, biorobots who relinquish their right to freedom, independence, and dignity.

larvatus: (Default)
A native speaker of Russian might appreciate this festering travesty of a French classic solely as the inspiration of a popular Soviet self-esteem formula: “Все пидорасы, а я — д’Артаньян” (“Everybody is a fag, and I am d’Artagnan”). Everything else, beginning with the physiognomy, habiliments, elocution, comportment, and gesticulation of its befuddled, stultified, and manifestly intoxicated cast, bespeaks spectacular ineptitude. Every witticism worth witnessing and every sword thrust worth watching in this preposterous pageant of Brezhnevite imbecility has been forestalled a quarter century earlier by the Three Stooges in Musty Musketeers. Avoid at all costs.
larvatus: (Default)

Ishibashi’s strong resentment toward the establishment stems from her family’s plight at the end of World War II, a war she blames on Japanese militarists.
    As Japan’s defeat became increasingly evident in 1944, Ishibashi’s father was drafted in Korea.
    He died a year later. Ishibashi said her mother “went through hell” in the course of being repatriated to Japan and in raising her then 1-year-old daughter amid the rubble of a defeated nation.
    After graduating from Waseda, Ishibashi spent some 10 years as a singer and actress, traveling to Russia for the first time in 1976. She was captivated by Moscow’s desolate nature, which dovetailed with her childhood hardships.
    Ishibashi began to collect and sing underground Russian songs, which portrayed the true feelings of the people suppressed by the communist regime, and grew increasingly aware of the reality of Soviet life.
—Yumi Wijers-Hasegawa, “Songs of oppressed now serve to inspire”, The Japan Times, 25 March 2003
larvatus: (Default)
At the end of Patrice Leconte’s sublime film Ridicule, the marquis de Bellegarde, the refined and humane physician played by Jean Rochefort, discovers the villainy that underlies the “bel esprit” committed to the art of brilliant repartee that determines and defines the pecking order at the royal court. Revolution sweeps away the French aristocracy, and Bellegarde finds himself exiled in England, a humble tutor to the overprivileged offspring of his indigenous counterpart. There, while walking along a seaside cliff with his native host, he becomes agitated as a gust of wind carries away his hat. “Mieux vaut perdre son chapeau que sa tête”, better to lose one’s hat than one’s head, phlegmatically points out the Englishman. Whereupon Bellegarde, recalling his long forgotten befuddlement by the notion he is about to invoke, has his epiphany: “Ah… L’humour!”

Which is to say that it would take another Revolution followed by a therapeutic exile to instill a sense of humor in Russian intelligentsia.



— Быть невесёлым, это как кому угодно, — сказал Бьюмонт: — но скучать, по моему мнению, неизвинительно, Скука в моде у наших братьев, англичан; но мы, американцы, не знаем ее. Нам некогда скучать: у нас слишком много дела. Я считаю, мне кажется (поправил он свой американизм), что и русский народ должен бы видеть себя в таком положении: по-моему, у него тоже слишком много дела на руках. Но действительно, я вижу в русских совершенно противное: они очень расположены хандрить. Сами англичане далеко не выдерживают сравнения с ними в этом. Английское общество, ославленное на всю Европу, и в том числе на всю Россию, скучнейшим в мире, настолько же разговорчивее, живее, веселее русского, насколько уступает в этом французскому. И ваши путешественники говорят вам о скуке английского общества? Я не понимаю, где ж у этих людей глаза на своё домашнее!
    — И русские правы, что хандрят, — сказала Катерина Васильевна: — какое ж у них дело? им нечего делать; они должны сидеть сложа руки. Укажите мне дело, и я, вероятно, не буду скучать.
— Николай Гаврилович Чернышевский, «Что делать?»

“One may be melancholy as he pleases,” said Beaumont; “but to be bored is in my opinion unpardonable. Boredom is a fashion among our brethren, the English, but we Americans know nothing about it. We have no time to be bored; we have too much to do. I think; I mean, it seems to me” (he corrected his Americanism) “that the Russian people ought to see themselves in the same situation: as I see it, they too have too much to do. But, in reality, I see exactly the opposite in the Russians; they are very much disposed to gloom. Even the English cannot equal them in this respect. Englishmen are known all over Europe, including Russia, to be the most boring people in the world, but they are as superior to the Russians in sociability, vivacity, and good cheer, as they are inferior to the French in these respects. And your travelers tell you how boring English society is. I don’t understand what they see when they look at themselves.”
    “And the Russians are right in being gloomy,” said Katerina Vasilyevna; “what chance do they have for activity? They have nothing to do! They have to sit with folded hands. Give me something to do, and in all likelihood I shall not be bored.”
— Nikolay Gavrilovich Chernyshevsky, What Is to Be Done?
larvatus: (Default)
Bruder Hitler That Man Is My BrotherБрат Гитлер


Thomas Mann
1. Januar 1939
Foto: Carl Mydans
Time & Life Pictures/Getty Images

Ohne die entsetzlichen Opfer, welche unausgesetzt dem fatalen Seelenleben dieses Menschen fallen, ohne die umfassenden moralischen Verwüstungen, die davon ausgehen, fiele es leichter, zu gestehen, daß man sein Lebensphänomen fesselnd findet. Man kann nicht umhin, das zu tun; niemand ist der Beschäftigung mit seiner trüben Figur überhoben — das liegt in der grob effektvollen und verstärkenden (amplifizierenden) Natur der Politik, des Handwerks also, das er nun einmal gewählt hat, — man weiß, wie sehr nur eben in Ermangelung der Fähigkeit zu irgendeinem anderen. Desto schlimmer für uns, desto beschämender für das hilflose Europa von heute, das er fasziniert, worin er den Mann des Schicksals, den Allbezwinger spielen darf, und dank einer Verkettung phantastisch glücklicher — das heißt unglückseliger — Umstände, da zufällig kein Wasser fließt, das nicht seine Mühlen triebe, von einem Siege über das Nichts, über die vollendete Widerstandslosigkeit zum andern getragen wird. Were it not for the frightful sacrifices which continue to be offered up to the fatal psychology of this man; were it not for the ever-widening circle of desolation which he makes, it would be easier to admit that he presents an arresting phenomenon. Yet, hard as it is, we must admit it; nobody can help being preoccupied by the deplorable spectacle. For he has chosen — in default, as we know, of capacity to wield any other — to use politics as his tool; and politics always magnify and coarsen the effect they produce. So much the worse for us all; so much the worse for Europe today, lying helpless under his spell, where he is vouchsafed the role of the man of destiny and all-conquering hero, and where, thanks to a combination of fantastic chances — or mischances — everything is grist that comes to his mill, and he passes unopposed from one triumph to another. Если бы не ужасающие жертвы, которые непрерывно требует роковая душевная жизнь этого человека, и если бы не огромные моральные опустошения из того проистекающие, было бы легче признать, что феномен этот захватывающе увлекателен. Но ничего не поделаешь, приходится это высказать. Никто не избавлен от необходимости иметь дело с этой мрачной фигурой, ибо такова рассчитанная на грубый эффект, на преувеличение природа политики, того ремесла, которое он себе однажды выбрал, — мы знаем, в сколь большой степени из-за отсутствия способностей к чему-либо другому. Тем хуже для нас, тем постыдней для сегодняшней беспомощной Европы, которую он ослепляет, в которой ему позволено играть роль человека судьбы, покорителя всех и вся, где благодаря сцеплению фантастически счастливых, то есть несчастных, обстоятельств, — ведь все складывается так, что нет воды, которая не лилась бы на его мельницу, — его несет от одной победы, победы над ничем, над полнейшим непротивлением, к другой.
Read more... )
larvatus: (Default)
26 октября 1983 г.
    Каждый день гуляем с Люсей от одной смердящей очистительной системы к другой. Никогда не думал, что их столько в нашей округе. Путь наш пролегает лесом по-над ручьем, мимо бесконечных свалок, оврагов, превращенных в помойки, неопрятных следов летних пикников. Господи, как засрали твой мир! Как загадили чистоту под деревьями! И горестно-смешно выглядел лесник, озабоченно помечавший сухостой для санитарной порубки.

    Говночист военного городка крикнул из своей говенной будки жене, возящейся у плиты в фанерной кухоньке:
    — Скоро обедать будем? Больно вкусно пахнет!
    — Да я и не начинала жарить, — отозвалась жена. Это ему так сладко говном пахнуло.
    Мне иногда кажется: люди согласны про себя, что достойны уничтожения.
27 октября 1983 г.
    Смотрел сцены из разных спектаклей, а также концертные номера полупризрачного еврейского театра. Мощное впечатление оставил худрук: жирноватый, большеголовый, волосатый иудей, который все умеет и все делает блестяще: играет на рояле, поет, пляшет, лицедействует, разговаривает, хотя последнее — с какой-то провинциальной спесью. Он сам москвич, и все актеры москвичи, а театр считается биробиджанским — очередной вольт наивной, бессмысленной, непонятно на кого рассчитанной хитрости. Изумительная музыка — мелодичная, изящно-печальная, какой-то нескончаемый нежный стон; поразительно пластичные танцы, а «Лошадка» — такой номер, равного которому нет в мире. Ко всему еще «лошадка» дивно одета женой Ильи Глазунова: поперечно-полосатое трико с меховыми вставочками подчеркивает гибкость молодого, упругого, ловкого тела артистки. А плюмаж на гордой головке, а чудный хвостик над круглой улыбающейся попкой! Я не видел более эротического зрелища, причем без тени похабства. Впечатление такое, будто побывал в сказочной стране. Неужели это можно увидеть у нас, в нашем тупом и мрачном городе? Какое дерьмо рядом с этими странствующими евреями театр Любимова — плохие актеры, надсадная, заимствованная режиссура, копеечное поддразнивание властей. А «лошадка» вообще над властью, она отрицает ее каждым взбрыком, вскидом полосатой попки, встрясом плюмажа.
    На днях случайно узнал, что толстый худрук был любовником жены теннисиста Лейуса, который задушил и расчленил неверную. Говорят, расправой над изменницей Лейус спасся от валютного дела, грозившего ему куда худшими неприятностями, ибо задушил он частное лицо, а долларовой спекуляцией обесчестил государство.
— Юрий Нагибин, Дневник
larvatus: (Default)
С днём рождения, [info]aptsvet!
larvatus: (Default)
I am about to write the world’s profoundest poem, with apologies to William James, the only one who has touched my my level of genius:
Hogamus, higamus,
God is polygynous.
Higamus, hogamus,
Christ was androgynous.
— Northrop Frye, Late Notebooks, 1982-1990
(William James, the author of Varieties of Religious Experience, was frustrated by the impression that he had forgotten numinous insights achieved while inhaling nitrous oxide. He finally resolved to write his thoughts down. A profound poem ensued: “Hogamus, higamus, / Men are polygamous. / Higamus, hogamus, / Women monogamous.”)

— Что такое женитьба с точки зрения физики процесса? — вопрошал один. — Это когда человек взял с собой в будущее поебаться, а оно по дороге протухло.
—Именно, — хихикал второй, тревожно косясь на Олега. — Женщина предлагает крайне некорректный контракт. Купить на все деньги много-много этого самого продукта, оптом на всю жизнь. Но продукт-то скоропортящийся! Даже если сначала будет хорошо, очень скоро станет плохо. А мужчине надо немного, но чтобы свежее и разное. И это, кстати, указание природы, требующей распространения генома, а не мнение какой-то там церковной общественности или климактериальных феминисток, которых в этой жизни не трахнет уже никто кроме инсульта. Короче, совсем разные бизнес-планы…— What is marriage from the standpoint of process physics? — asked one of them. — It is the case of a man stocking up on fuck fodder for his future use, and then it rots along the way.
— Exactly — the other one giggled, glancing anxiously at Oleg. — A woman offers a highly improper contract. Spend all your money on lots and lots of the said product, wholesale for a lifetime. But the product is perishable! Even if at first it is good, very soon it will turn bad. And a man needs only a little bit, but fresh and assorted. And this, by the way, is a mandate of nature, which requires dissemination of the genome, and not some sanctimonious parochial notion or conceit of menopausal feminists no longer fit to be fucked in this life by anything other than a stroke. In short, very different business plans…
— Victor Pelevin, Pineapple Soda for the Lovely Lady
larvatus: (Default)
[info]ivan_ghandhi:
Вот я не верю, что все эти люди, которые “превзошли программирование”, на самом деле даже поняли вообще, что это такое было. “Как ебаться” — рассказывал чукча сородичам про вкус апельсина. А им, наверное, лимон попался. Или я не знаю.
    Не верю я им. Не верю. Я думаю, у них просто не получилось ни хера. Вот и пошли в критики, раз поэзия не идёт.

[info]larvatus:
«Или Вы не знаете.» Я Вам давеча рекомендовал Вейзенбаума. Порекомендую опять. Нищета программирования сводится к диалектической неполноценности. Программист делает компьютеру то, что он не может делать людям. А все настоящие достижения совершаются вне формального заповедника конечного автомата.

[info]ivan_ghandhi:
Не знаю, как у Вас, а у меня не получается пока что именно понять, что, собственно, делается, и почему. Каким образом вот программист выбирает вот такой-то код. Каков глубинный смысл? Да и вообще, как передать этот, в общем-то, малопознаваемый мир в виде штучек в компьютере? Тот факт, что у каждой собаки и у каждой мухи в голове есть какая-то модель мира (точнее, конечно, теория), не отменяет загадочности самого процесса моделирования (точнее, конечно, теоретизирования).
    Да та же математика… с точки зрения Вейценбаума она, наверное, состоит в нахождении и доказательстве остроумных теорем, вытекающих из самоочевидных (т.е. истинных) аксиом — т.е. как бы объективна и всеобъемлюща. А ведь в некотором смысле мы, для гипотетических существ полмиллиарда лет после нас, такие же мухи.

[info]larvatus:
Загадочность можно найти в чём угодно. Но не все объекты созерцания равнозначны, да и само созерцание полноценно только в меру своей независимости от желаний и склонностей. В отличие от математики, программирование ничем подобным не обладает. В рамках «Никомаховой Этики», оно является омфалоскопической пародией политической жизни.

[info]ivan_ghandhi:
Я совершенно не знаком с “Никомаховой Этикой”, но не вижу, почему бы это оно было пародией политической жизни. У нас, конечно, разный опыт и разные взгляды; для меня написание иного кода может быть ничем не хуже исследований в теории конечных групп или полей. Конечные группы тоже омфалоскопичны? (Мне раньше казалось, что да; то ли дело какие-нть спектральные последовательности).
    Но и конечность в нашей области довольно, имхо, условна.

[info]ivan_ghandhi:
О, да я неправ был. Конечно, нечего программирование с математикой сравнивать. Я отупел просто за все эти годы; алгебру уже не осилить, так вот с программированием разобраться пытаюсь.

[info]larvatus:
Я думаю, что Вы путаете божий дар с яичницей. Профессия математика созерцательна, в смысле принадлежности к чистой теории. Напротив, профессии юриста и страхового агента находятся в сфере политики, связанной с неудачами или неопределённостью. Обоим при случае приходится использовать математику, но это употребление никоим образом не делает их ремесло созерцательным. Точно так же, программист решает практические задачи, подчиняя компьютер нуждам своего работодателя. Если он считает себя математиком на основании своей профессиональной зависимости от математических результатов, с таким же успехом можно было бы объявить математиком парикмахера на основании его профессиональной зависимости от теоремы о причёсывании ежа.
    Насчёт программирования как пародии, господство над компьютером не более, чем симулякр господства над природой или господства над обществом, к которым стремятся действующие лица политической жизни.

[info]ivan_ghandhi:
Парикмахер-то, кстати, причёсывает не ежа — клиент, даже топологически — не сфера.
    Нет, радовать клиента — это не то, о чём я. Меня сейчас больше занимает вопрос “а почему так” — и вовсе не с практической точки зрения; поэтому и “практическая” конечность меня совершенно не бацает, всегда можно вообразить идеальную машину, о которой и речь. В этом смысле, программирование очень далеко от физики. Меня вот сейчас занимает, как “практически” коммутировать монады, которые у всех программирующих сидят в бессознательном; “практически” означает нахождение какого-нибудь конструктивного и легкопонятного решения. Много вопросов, которые никакого отношения к заявкам заказчика не имеют. Ну ту же теорию типов взять и, скажем,иерархия чтобы включала факт перечислимости.
    Много факторов в степи, как говорил Копёнкин.

[info]larvatus:
Платонов и монады, это конечно замечательно, но я ведь не о том. Математика бывает немного прикладной, только в том смысле, что женщина бывает немного блядовитой. А коли мы уж подались в бляди, достойнее блядовать в обществе или на природе, чем через компьютер.
larvatus: (Default)
[info]mike67:
Исчезновение веры в идеалы — часть общемирового процесса…

[info]larvatus:
В моей стране скорее наблюдается обратный процесс. Почти вся наша повседневная политика основана на непоколебимой вере в право на жизнь, свободу, и поиски счастья. Сухой остаток выражает бесхитростную веру в общественный прогресс.

[info]once_for_all:
Простите, а в какой это стране? Я серьезно спрашиваю.

[info]larvatus:
В США.

[info]mike67:
Я понимаю. Но это немного другие идеалы. То есть проще сказать, что сохранились представления о добре и зле. Но тут же выяснится, что сохранились они и в России, но в другой форме. А вот при попытке описать разницу начнется такая путаница, что лучше туда не лезть.

[info]larvatus:
Непоколебимая вера в право на жизнь, свободу, и поиски счастья, это не просто представление о добре и зле, а ещё вдобавок гражданский идеал. Какие гражданские идеалы сохранились в России?

[info]mike67:
Мне кажется, Вы сейчас распространяете декларируемый гражданский идеал на все общество. Нет, в России с гражданскими идеалами плохо, это известно.

[info]larvatus:
Дело в том, что наши декларируемые гражданские идеалы именно так распространяются в нашем обществе. Я понимаю, что из старого мира это выглядит очень странно, но тем не менее, так оно и есть.

[info]mike67:
Дело в другом. Гражданский идеал есть средство, а не цель. То есть существование гражданских идеалов, которое выгодно отличает США от России (кто б спорил, проблему диалога народа с властью в РФ до сих пор решить невозможно) относится только к гражданской сфере, и мне кажется неправильным распространять его на все прочие сферы, заполняя вакуум, образовавшийся после произошедшего в XX веке краха главной основы гуманистического идеала — веры в неограниченность возможностей человека. Грубо говоря, американская конституция и американский образ жизни, равно как в СССР — советский, считались залогом успехов в науке, спорте и искусстве, но не самоцелью.

[info]larvatus:
Вы будете смеяться, но гражданский идеал воплощённый в нашей Конституции является формальной и содержательной целью нашего общества.

[info]mike67:
Гражданского общества. Но общество не может сводиться к гражданской общине.

[info]larvatus:
Как не может, так и не должно. Но мы ведь обсуждаем предполагаемое Вами исчезновение веры в идеалы, якобы являющееся частью общемирового процесса.

[info]mike67:
Так я и объясняю, что идеалы общества шире идеалов общества гражданского.

[info]larvatus:
Что же именно исчезает в общемировом порядке?

[info]mike67:
Как я уже говорил, идеалы-цели, то есть идеалы, связанные с развитием человека. Исчезают вместе с верой в перспективы его развития. С верой в прогресс.

[info]larvatus:
Вы считаете, что либеральная вера в право на жизнь, свободу, и поиски счастья не является идеалом, связанным с развитием человека?

[info]mike67:
Конечно, не является. Так же как вера в семейные ценности, например. В строительство справедливого общества — уже другое.

[info]larvatus:
Вы считаете, что развитие человека возможно вне зависимости от его права на жизнь, свободу, и поиски счастья?

[info]mike67:
Не считаю (хотя есть люди, которые так считают)! Но именно поэтому я и говорю: средство, а не цель.
    Только вот про поиски счастья я уже третий раз забываю спросить, и теперь спрошу: у них-то какая специфическая связь с западной (или конкретно американской) системой ценностей?

[info]larvatus:
Простите, я совсем запутался. Вы сказали, что исчезновение веры в идеалы является частью общемирового процесса. Теперь Вы согласились, что что право на жизнь, свободу, и поиски счастья необходимо для развития человека. Соответственно, либеральная вера в это право является верой в идеал, никоим образом не исчезающей из американского общества. Не так ли?
    Что касается поисков счастья, это понятие принадлежит Джефферсону, унаследовавшему его от Локка. Локк утверждал право на “life, liberty, and estate” или “lives, liberties, and fortunes”. Его последователи востребовали право на “life, liberty, and property”. Джефферсон же написал “the pursuit of happiness” вместо “property” в декларации о независимости. Следует отметить что понятие собственности в государственных трактатах Локка включает в себя все гражданские средства для поисков счастья, за исключением того, о чём заботится Мишель Уэльбек.

[info]mike67:
Да, я уже догадался, что это из Декларации независимости. Но слово выглядит сейчас таким же случайным и несвязанным со всеми остальными частями формулы, каким оно оказалось в сочиненной Джефферсоном парафразе.
    Что касается основной темы, то схема такова: права человека необходимы для развития человека, следовательно могут рассматриваться не как идеал, а как средство его достижения. В качестве же самостоятельных идеалов в последние века фигурировал комплекс, связанный с совершенствованием человека, с его торжеством над мощью природы, с верой в прогресс, то есть с тот гуманистический комплекс, который породил, в том числе, и понятие прав человека. Вот весь этот проект, составивший специфику нового времени, теперь закрыт.

[info]larvatus:
Вот тут я с Вами мог бы согласиться на основаниях тюремной культуры. Скажем так: тот гуманистический комплекс, который породил, в том числе, и понятие прав человека, начинается с рьяной гомофобии, к примеру в «Государстве» 403a и в «Законах» 636c и 838e. Напротив, либеральное общество рано или поздно приходит к заключению, что каждый гражданин имеет право злоупотреблять распоряжаться своей жопой так, как он хочет, причём это заключение выстрадано путём криминалистических расследований и судебных попыток пресечения. На этом этапе любой здравомыслящий гуманист захотел бы свою собственную жопу поднимать и уёбывать. Но было бы куда. Поскольку на настоящий день гражданский идеал гуманизма согласовывается с гражданскими вольностями жопы. Время от времени эта согласованность приводит к массовым кровопролитиям. К примеру, сторонники санкций против гомосексуализма проиграли вторую мировую войну и продолжают проигрывать многие войны поменьше. С другой стороны, англо-американское общество не испытывает недостатка в добровольцах, фактически защищающих право малых народов распоряжаться своей жопой так, как они хотят. К сему и прилагается тезис о праве на поиски счастья, воплощённый в нашей Конституции в качестве формальной и содержательной цели нашего общества.
    Я всё это к тому, что граждане моей страны неоднократно проявляли, и продолжают проявлять, готовность к самопожертвованию во имя того гуманистического комплекса, который породил понятие прав человека. И это при том, что сами права они рассматривают неоднозначно. К примеру, наша армия не признаёт право военнослужащих на злоупотребление своими жопами.
larvatus: (Default)
Поскольку доносчику—первый кнут, постольку виртуальному блюстителюнравственности”—первый “хуй” в “жопу”. Виртуалу причитается исключительно виртуальное наказание, что здесь и имеет место. Всё остальное находится за пределами этого сообщества. Иначе придётся вызывать транссексуала с кульком муки.
larvatus: (Default)
        Les Tentations, ou Éros, Plutus et la Gloire         The Temptations: or, Eros, Plutus, and Glory         Искушения, или Эрос, Плутос и Слава
    Deux superbes Satans et une Diablesse, non moins extraordinaire, ont la nuit dernière monté l’escalier mystérieux par où l’Enfer donne assaut à la faiblesse de l’homme qui dort, et communique en secret avec lui. Et ils sont venus se poser glorieusement devant moi, debout comme sur une estrade. Une splendeur sulfureuse émanait de ces trois personnages, qui se détachaient ainsi du fond opaque de la nuit. Ils avaient l’air si fier et si plein de domination, que je les pris d’abord tous les trois pour de vrais Dieux.
    Le visage du premier Satan était d’un sexe ambigu, et il avait aussi, dans les lignes de son corps, la mollesse des anciens Bacchus. Ses beaux yeux languissants, d’une couleur ténébreuse et indécise, ressemblaient à des violettes chargées encore des lourds pleurs de l’orage, et ses lèvres entr’ouvertes à des cassolettes chaudes, d’où s’exhalait la bonne odeur d’une parfumerie; et à chaque fois qu’il soupirait, des insectes musqués s’illuminaient, en voletant, aux ardeurs de son souffle.
    Autour de sa tunique de pourpre était roulé, en manière de ceinture, un serpent chatoyant qui, la tête relevée, tournait langoureusement vers lui ses yeux de braise. A cette ceinture vivante étaient suspendus, alternant avec des fioles pleines de liqueurs sinistres, de brillants couteaux et des instruments de chirurgie. Dans sa main droite il tenait une autre fiole dont le contenu était d’un rouge lumineux, et qui portait pour étiquette ces mots bizarres: « Buvez, ceci est mon sang, un parfait cordial » ; dans la gauche, un violon qui lui servait sans doute à chanter ses plaisirs et ses douleurs, et à répandre la contagion de sa folie dans les nuits de sabbat.
    A ses chevilles délicates traînaient quelques anneaux d’une chaîne d’or rompue, et quand la gêne qui en résultait le forçait à baisser les yeux vers la terre, il contemplait vaniteusement les ongles de ses pieds, brillants et polis comme des pierres bien travaillées.
    Il me regarda avec ses yeux inconsolablement navrés, d’où s’écoulait une insidieuse ivresse, et il me dit d’une voix chantante : « Si tu veux, si tu veux, je te ferai le seigneur des âmes, et tu seras le maître de la matière vivante, plus encore que le sculpteur peut l’être de l’argile ; et tu connaîtras le plaisir, sans cesse renaissant, de sortir de toi-même pour t’oublier dans autrui, et d’attirer les autres âmes jusqu’à les confondre avec la tienne. »
    Et je lui répondis : « Grand merci ! je n’ai que faire de cette pacotille d’êtres qui, sans doute, ne valent pas mieux que mon pauvre moi. Bien que j’aie quelque honte à me souvenir, je ne veux rien oublier; et quand même je ne te connaîtrais pas, vieux monstre, ta mystérieuse coutellerie, tes fioles équivoques, les chaînes dont tes pieds sont empêtrés, sont des symboles qui expliquent assez clairement les inconvénients de ton amitié. Garde tes présents. »
    Le second Satan n’avait ni cet air à la fois tragique et souriant, ni ces belles manières insinuantes, ni cette beauté délicate et parfumée. C’était un homme vaste, à gros visage sans yeux, dont la lourde bedaine surplombait les cuisses, et dont toute la peau était dorée et illustrée, comme d’un tatouage, d’une foule de petites figures mouvantes représentant les formes nombreuses de la misère universelle. Il y avait de petits hommes efflanqués qui se suspendaient volontairement à un clou; il y avait de petits gnomes difformes, maigres, dont les yeux suppliants réclamaient l’aumône mieux encore que leurs mains tremblantes; et puis de vieilles mères portant des avortons accrochés à leurs mamelles exténuées. Il y en avait encore bien d’autres.
    Le gros Satan tapait avec son poing sur son immense ventre, d’où sortait alors un long et retentissant cliquetis de métal, qui se terminait en un vague gémissement fait de nombreuses voix humaines. Et il riait, en montrant impudemment ses dents gâtées, d’un énorme rire imbécile, comme certains hommes de tous les pays quand ils ont trop bien dîné.
    Et celui-là me dit: « Je puis te donner ce qui obtient tout, ce qui vaut tout, ce qui remplace tout ! » Et il tapa sur son ventre monstrueux, dont l’écho sonore fit le commentaire de sa grossière parole.
    Je me détournai avec dégoût, et je répondis: « Je n’ai besoin, pour ma jouissance, de la misère de personne ; et je ne veux pas d’une richesse attristée, comme un papier de tenture, de tous les malheurs représentés sur ta peau. »
    Quant à la Diablesse, je mentirais si je n’avouais pas qu’à première vue je lui trouvai un bizarre charme. Pour définir ce charme, je ne saurais le comparer à rien de mieux qu’à celui des très-belles femmes sur le retour, qui cependant ne vieillissent plus, et dont la beauté garde la magie pénétrante des ruines. Elle avait l’air à la fois impérieux et dégingandé, et ses yeux, quoique battus, contenaient une force fascinatrice. Ce qui me frappa le plus, ce fut le mystère de sa voix, dans laquelle je retrouvais le souvenir des contralti les plus délicieux et aussi un peu de l’enrouement des gosiers incessamment lavés par l’eau-de-vie.
    « Veux-tu connaître ma puissance ? » dit la fausse déesse avec sa voix charmante et paradoxale. « Écoute. »
    Et elle emboucha alors une gigantesque trompette, enrubannée, comme un mirliton, des titres de tous les journaux de l’univers, et à travers cette trompette elle cria mon nom, qui roula ainsi à travers l’espace avec le bruit de cent mille tonnerres, et me revint répercuté par l’écho de la plus lointaine planète.
    « Diable ! » fis-je, à moitié subjugué, « voilà qui est précieux ! » Mais en examinant plus attentivement la séduisante virago, il me sembla vaguement que je la reconnaissais pour l’avoir vue trinquant avec quelques drôles de ma connaissance ; et le son rauque du cuivre apporta à mes oreilles je ne sais quel souvenir d’une trompette prostituée.
    Aussi je répondis, avec tout mon dédain: « Va-t’en ! Je ne suis pas fait pour épouser la maîtresse de certains que je ne veux pas nommer. »
    Certes, d’une si courageuse abnégation j’avais le droit d’être fier. Mais malheureusement je me réveillai, et toute ma force m’abandonna. « En vérité, me dis-je, il fallait que je fusse bien lourdement assoupi pour montrer de tels scrupules. Ah ! s’ils pouvaient revenir pendant que je suis éveillé, je ne ferais pas tant le délicat ! »
    Et je les invoquai à haute voix, les suppliant de me pardonner, leur offrant de me déshonorer aussi souvent qu’il le faudrait pour mériter leurs faveurs; mais je les avais sans doute fortement offensés, car ils ne sont jamais revenus.
    Two superb Satans and a Deviless no less extraordinary ascended last night the mysterious stairway by which Hell assails the frailty of sleeping man, and converses with him covertly. And they poses gloriously before me, as though having mounted a stage. A sulphurous splendor emanated from these three beings who thus disengaged themselves from the opaque heart of the night. They bore with them a presence so proud and so full of mastery, that at first I took all three of them for true Gods.
    The first Satan had a countenance of doubtful sex, and the softness of ancient Bacchants in the lines of his body. His beautiful languorous eyes, of a shadowy and indefinite color, were like violets still laden with the heavy tears of the storm; and his slightly parted lips were like heated censers, from whence exhaled the sweet odor of many perfumes; and each time he breathed, exotic insects drew, as they fluttered, strength from the ardours of his breath.
    Twined about his tunic of purple stuff, in the manner of a cincture, was an iridescent Serpent with lifted head and eyes like embers turned sleepily towards him. Phials full of sinister fluids, alternating with shining knives and instruments of surgery, hung from this living girdle. He held in his right hand a flagon containing a luminous red fluid, and inscribed with a legend in these singular words: “Drink of this my blood: a perfect restorative”; and in his left hand held a violin that without doubt served to sing his pleasures and pains, and to spread abroad the contagion of his folly upon the nights of the Sabbath.
    From rings upon his delicate ankles trailed a broken chain of gold, and when the burden of this caused him to bend his eyes towards the earth, he would contemplate with vanity the nails of his feet, as brilliant and polished as well-wrought jewels.
    He looked at me with eyes inconsolably heartbroken and giving forth an insidious intoxication, and cried in a chanting voice: “If thou wilt, if thou wilt, I will make thee an overlord of souls; thou shalt be master of living matter more perfectly than the sculptor is master of his clay; thou shalt taste the pleasure, reborn without end, of obliterating thyself in the self of another, and of luring other souls to lose themselves in thine.”
    But I replied to him: “I thank thee. I only gain from this venture, then, beings of no more worth than my poor self? Though remembrance brings me shame indeed, I would forget nothing; and even before I recognized thee, thou ancient monster, thy mysterious cutlery, thy equivocal phials, and the chain that imprisons thy feet, were symbols showing clearly enough the inconvenience of thy friendship. Keep thy gifts.”
    The second Satan had neither the air at once tragical and smiling, the lovely insinuating ways, nor the delicate and scented beauty of the first. A gigantic man, with a coarse, eyeless face, his heavy paunch overhung his hips and was gilded and pictured, like a tattooing, with a crowd of little moving figures which represented the unnumbered forms of universal misery. There were little sinew-shrunken men who hung themselves willingly from nails; there were meager gnomes, deformed and undersized, whose beseeching eyes solicited alms even more eloquently than their trembling hands; there were old mothers who nursed clinging abortuses at their drooping breasts. And many others, even more surprising.
    This heavy Satan beat with his fist upon his immense belly, from whence came a loud and resounding metallic clangour, which died away in a sighing made by many human voices. And he smiled unrestrainedly, showing his broken teeth—the imbecile smile of a man who has dined too freely. Then the creature said to me:
“I can give thee that which gets all, which is worth all, which takes the place of all.” And he tapped his monstrous paunch, whence came a sonorous echo as the commentary to his obscene speech. I turned away with disgust and replied: “I need no man’s misery to bring me happiness; nor will I have the sad wealth of all the misfortunes pictured upon thy skin as upon a tapestry.”
    As for the She-devil, I should lie if I denied that at first I found in her a certain strange charm, which to define I can but compare to the charm of certain beautiful women past their first youth, who yet seem to age no more, whose beauty keeps something of the penetrating magic of ruins. She had an air at once imperious and sordid, and her eyes, though heavy, held a certain power of fascination. I was struck most by her voice, wherein I found the remembrance of the most delicious contralti, as well as a little of the hoarseness of a throat continually laved with brandy.
    “Wouldst thou know my power?” said the charming and paradoxical voice of the false goddess. “Then listen.” And she put to her mouth a gigantic trumpet, enribboned, like a mirliton, with the titles of all the newspapers in the world; and through this trumpet she cried my name so that it rolled through, space with the sound of a hundred thousand thunders, and came re-echoing back to me from the farthest planet.
    “Devil!” cried I, half tempted, that at least is worth something.” But it vaguely struck me, upon examining the seductive virago more attentively, that I had seen her clinking glasses with certain drolls of my acquaintance, and her blare of brass carried to my ears I know not what memory of a fanfare prostituted.
    So I replied, with all disdain: “Get thee hence! I know better than wed the light o’ love of them that 1 will not name.”
    Truly, I had the right to be proud of a so courageous renunciation. But unfortunately I awoke, and all my courage left me. “ In truth,” I said, “I must have been very deeply asleep indeed to have had such scruples. Ah, if they would but return while I am awake, I would not be so delicate.”
    So I invoked the three in a loud voice, offering to dishonour myself as often as necessary to obtain their favours; but I had without doubt too deeply offended them, for they have never returned.
    Два великолепных Дьявола и не менее замечательная Дьяволица поднялись прошлой ночью по той таинственной лестнице, через которую Ад атакует немощь спящего человека, и вступает с ним в тайные сношения. И вот они возвысились передо мной во всем блеске, словно бы выйдя на подмостки. Серное сияние исходило из этих трёх личностей, отделяя их от смутной глубины ночи. В их облике было столько гордости и господства, что поначалу я принял всех трёх за настоящих богов.
    Лицо первого дьявола было и мужским и женским, и во всех линиях его тела проявлялась изнеженность античных Бахусов. Его прекрасные томные глаза мрачного и неясного цвета, походили на фиалки всё ещё наполненные тяжелыми слезами грозы, а его полуоткрытые губы, на горячие курильницы, изливающие благовонный дым; и при каждом его вздохе мускусные мошки кружились рядом, вспыхивая от его горячего дыхания.
     Вокруг его пурпурной туники обвилась, подобно поясу, сверкающая змея, которая, приподнимая голову, томно обращала к нему свои искрящиеся глаза. К этому живому поясу были подвешены, чередуясь с флаконами наполненными роковыми зельями, блистающие кинжалы и хирургические инструменты. В правой руке он держал ещё один сосуд, наполненный красной светящейся жидкостью, на котором виднелась странная надпись: «Вкусите, сие есть кровь моя, что полностью укрепит ваши силы»; а в левой—скрипку, которая, без сомнения, служила ему, дабы воспевать свои радости и горести и распространять заразу безумия на полуночных шабашах.
    От его изящных лодыжкек тащились обрывки золотой цепи, и каждый раз, когда вызываемое ими стеснение принуждало его опускать глаза, он бросал тщеславные взгляды на свои ногти, отполированные и сверкающие, словно тщательно отделанные камни.
    Он посмотрел на меня полными безутешной скорби глазами, откуда исходил коварный дурман, и сказал мне певучим голосом: «Стоит тебе захотеть, стоит захотеть, и я сделаю тебя владыкою душ, и ты станешь повелителем живой материи, более властным, чем скульптор способен властвовать над глиной; и ты познаешь непрестанно возрождающееся наслаждение выходить за пределы самого себя, чтобы забыться в другом, и притягивать другие души, вплоть до их смешения с твоею собственной».
    И я отвечал ему: «Благодарю покорно! мне нечего делать с этим хламом чужих существ, которые, без сомнения, не стоят более, чем моя бедная душа. Хотя я и стыжусь некоторых своих воспоминаний, я не хочу ничего забывать; и даже если бы я не знал тебя, древнее чудовище, то твои странные ножи, твои двусмысленные зелья, цепи стесняющие твои ноги, обозначают достаточно ясно те неудобства, что причиняет твоя дружба. Оставь свои дары при себе».
    Второй дьявол не обладал ни подобной наружностью, одновременно трагической и ласковой, ни замечательно вкрадчивыми повадками, ни этой утонченной и благоухающей красотой. Это был огромный мужчина с широким безглазым лицом, чьё тяжелое брюхо нависало над бёдрами, и чья кожа была сплошь позолочена и испещрена, словно татуировками, сборищем крошечных движущихся фигурок, представляющих собой всевозможные разновидности вселенского несчастья. Тут были высохшие человечки, добровольно вешавшиесь на гвозде; тощие уродливые карлики, чьи умоляющие глаза просили милостыни ещё настойчивее, чем дрожащие руки; состарившиеся матери, державшие на руках недоносков, льнувших к их истощённым грудям. И было еще великое множество других.
    Тучный дьявол бил кулаком своё непомерное брюхо, и каждый раз оттуда доносилось бряцанье металла, заканчивающееся слабым стоном, издавашимся множеством человеческих голосов. И он хохотал, бесстыдно обнажая свои гнилые зубы, громким идиотским хохотом, как это делают во всех странах света некоторые люди после чересчур плотного обеда.
    И он сказал мне: «Я могу дать тебе то, что получает всё, что стоит всего, что заменяет всё». И он похлопал по своей чудовищной утробе, ответившей на его грубые слова гулким эхом.
    Я отвернулся от него с отвращением и ответил: «Для моего удовольствия не нужно чужого несчастья; и я не хочу богатства опечаленного всеми бедами отпечатанными на твоей коже, как на обоях».
    Что же до Дьяволицы, то я солгал бы, не сознавшись, что на первый взгляд я нашел в ней некое странное очарование. Чтобы определить это очарование, я не мог бы найти лучшего сравнения, чем с очарованием, присущим очень красивым зрелым женщинам, которые словно бы перестали стареть, и чья красота хранит пронизывающее обаяние руин. У неё был вид одновременно повелительный и нескладный, а ее глаза, даже окружённые синевой, содержали чарующую силу. Но сильнее всего поразил меня её таинственный голос, в котором я нашёл ноты нежнейших контральто заодно с хрипотцой глоток, регулярно промываемых водкой.
     «Хочешь узнать моё могущество?»—спросила лжебогиня чарующим и парадоксальным голосом. «Слушай».
    И она приложила к губам гигантскую трубу, обвутую лентами, словно сельская дудочка, с заголовками всех газет, какие только есть в мире, и сквозь эту трубу прокричала мое имя, которое прокатилось по всей вселенной с грохотом, подобным сотне тысяч громовых раскатов, и вернулось ко мне от самых дальних планет, отраженное эхом.
«Чёрт подери!»—воскликнул я, уже наполовину сдавшись.—«Вот это и вправду стоящее дело!» Но пока я разглядывал повнимательнее эту мужеподобную искусительницу, мне смутно припомнилось, что как-то раз видел её в пьяной компании известных пройдох; и её медное рычание напомнило мне некую продажную трубы.
    И я ответил со всем презрением, на какое был способен: «Изыди! Я не собираюсь жениться на любовнице неких лиц, которых даже не взялся бы назвать».
    Разумеется, после такого мужественного самоотречения я имел полное право гордиться собой. Но тут, к несчастью, я пробудился, и вся моя сила оставила меня. «Воистину»,—сказал я себе,—«я должен был заснуть слишком крепко, чтобы проявить столько щепетильности. Ах! если бы они могли вернуться сейчас, когда я бодрствую, я не был бы таким разборчивым!»
    И я громко взывал к ним, умоляя простить меня, предлагая им унижать меня всё чаще, пока я заново не удостоюсь их милости; но, должно быть, я жестоко оскорбил их, поскольку они никогда не вернулись.
    
    
    —Charles Baudelaire, Œuvres Complètes, V. I, Gallimard, 1975, pp. 307-310     —translated by MZ     —перевёл МЗ

Jean Mohler, Éros, Plutus et la Gloire, 1946


Crossposted to [info]larvatus and [info]againstnature.
larvatus: (Default)
Злобная гнида, последние десять лет живущая облаиванием одного-единственного человека, выдавая это за сатиру, совершенно неприлично и окончательно обосралась. Желчный ханжа, мудак просто запредельнейший, не уважающий и не любящий совершенно никого, злой, ничтожный маленький человечишко, гнусный жиденок (не нация), карликовый пинчер, давно страдающий бешенством в терминальной стадии и застарелым фимозом головного мозга, показал, наконец, свое истинное лицо. <…>
А от любви до ненависти - сами знаете.


Иначе говоря, Шендерович изменил Багирову с Катей. Оттуда и проистекает егойный говносрач. «Semen retentum venenum est.» Вот и пришлось Багирову просраться.

2025

S M T W T F S

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jul. 8th, 2025 04:23 am
Powered by Dreamwidth Studios